Рабинович В.Л.
Аннотация. Субъект культуры рефлексивен и потому никогда не равен самому себе. В статье рассматривается проблема тождественности/ нетождественности в культуре.
Ключевые слова: культура, цитата, метафора, разночтения, пауза
Открыть PDF
«А=А: какая прекрасная поэтическая тема… Способность удивляться – главная добродетель поэта. Но как же не удивиться тогда плодотворнейшему из законов – закону тождества?.. Логика есть царство неожиданности. Мыслить логически значит непрерывно удивляться… Логическая связь – для нас не песенка о чижике, а симфония с органом и пением, такая трудная и вдохновенная, что дирижеру приходится напрягать все свои способности, чтобы удержать исполнителей в повиновении» [1]. Удержать в этом чаемом точь-в-точь. Без каких-то там почти и чуть-чуть. Без зазоров, расщелин, раздвоев… Но не повинуются. Не от неповиновения ли выдохнуто: «Господи, – сказал я по ошибке, // Сам того не думая сказать»? Или: «Я пью, но еще не придумал – из двух выбираю одно: // Веселое асти-спуманте иль папского замка вино»? Начинается раздвой. Но… вновь тяга к единению: «Ах, у луны такое // Светит, хоть кинься в воду». Это уже имажинистский Есенин.
Так что же: беспредпосылочная безобразность и беспредпосылочная же бесподобность или все-таки по образу и подобию? Как у Бога или как в моих Имитафорах? (Но об этом чуть позже.) А может быть, как в мифе, но in statu finale, или в момент его томасманновской сборки и тогда in statu nascendi? Итак, мифопоэтическая целокупность, но на пути ее, целокупности, к саморазрушению. Но как раз здесь может начаться самое главное ? сопереживание с мифом «мифопоэтической» жизни того, кто тщится исследовать миф, где и вправду А=А. Но как возможно сие? Как быть (=жить) в мифе и вместе с тем понимать его отстраненно (остраненно)? Принять как достоверное или понять как достоверное это мифическое чужое? Только в совмещении со своим мифическим! Принять, а потом понять… умной аристотелевской душою («Но как подумать о душе // Иначе как самой душою?» – Рабинович). Но… «птичка верит, как в зарок, // В свои рулады, // И не пускает на порог // Кого не надо» (Пастернак). Как переступить этот порог? Дверь уже приотворена… Что дальше? А дальше вот что.
Исследователь «вчитывает» в миф то, что надо исследователю, а потом это «вчитанное» и находит. Не мудрено! Но по присущей ему, исследователю, гордыне он не допускает «вчитывания» мифа в себя. А миф делает это, вынуждая вглядываться в наивное свое – в свое детство, в свое прошлое как настоящее. Нерефлексивное. Так сказать, точь-в-точь. Главное – заметить это совпадение. Быть конгениальным мифу. А потом перейти к рефлексивному чуть-чуть и почти. Но легко сказать – перейти… Это трудный труд и адова работа ума и сердца (души). Надо соавторствовать с мифом. Соавторствовать из своей прапамяти, из своего мира (мифа?) впервые: «Он лепет из опыта лепит // И опыт из лепета пьет» (Мандельштам).
Но – «видеть сны и толковать сны» два разных дела (Т. Манн). Гелерт-философ учит их сразу толковать, не видя. А видеть – не учит. Правда, этому и не научить. Это – счастливые моменты, просто мифожизнь. Или – просто жизнь? Где нет ни лжи, ни правды.
Нет! Безрефлексивного почти (или чуть-чуть – как вам будет угодно) не обойтись. Признак вещи и сама вещь в мифе совпадают, а мысль их разводит. И тому и другому следует внять и отнестись к этому внимательно. Но ни в коем случае не проскочить это в научных буднях на повседневных скоростях. Засечь все капризы разночтений!
И вновь к Томасу Манну – мифотворцу-мифологу. И вправду: «Нежное и драгоценное целое, которое нельзя расчленять в исследовательской жестокости, ибо его жаль!» [2]. Но жизнь нарушает запреты, ищет зазоры и трещинки, живет не точь-в-точь: «Примерно – это бог жизни, а жизнь можно выразить, разумеется, только примерно» [3]. В отличие от философствующего Гелертера. А чтобы не стать им, нужно свою жизнь волшебную «застраховать от волшебства волшебством» [4].
Уметь двоить целое, оставляя его в сохранности сокровенной – сакравенной.
И вновь А=А. Здесь нет места ни чему такому – ни символу, ни аллегории, ни притчевому иносказанию. Зато есть сама стихопрактика, вдохновленная удивлением этой неукоснительной логикой всецелой тождественности, которая ведет к прочерчиванию зазора меж А и А, а в этом зазоре – путь от подобия к образу и обратно в пульсирующем времени культуры как творчества (во времени Ноль) в каждый свой миг.
Культурный миф. Рефлексия целого и вновь его собирание. Порождающая сила мифа, рождающая тем не менее миры впервые.
Точь-в-точь. Чуть-чуть. Почти…
Цитата… Не здесь ли притаилось полное, абсолютное тождество. Но, согласно Амброзу Бирсу, она, цитата, – «неверное повторение чужих слов», потому что «цитата-цикада» (Мандельштам) на каждом новом цветке иная: «несказанное синее, нежное» (Есенин), хотя на свете уже все давно сказано, а свет несказанного светит (Новелла Матвеева). Контекст другой…
Новый Завет, сплетенный с Ветхим в единый свод Священного Писания (заметьте: каждый все-таки со своей пагинацией), вынуждает только по этой причине некогда автономный Ветхий (автономный для иудаизма и ныне) читать иначе: как предисторию Завета Нового. А ведь ни одна литера не изменена. Просто Ветхий Завет полностью и точь-в-точь процитирован в другой книге – Библии. И все пошло по-другому. По-другому пошла давно свершившаяся жизнь. Иначе пошла. Пересотворилась. Культура (прошлая) вновь стала новостью. То есть не цитатной?
Полностью и точь-в-точь переписанный Дон Кихот героем эссе Борхеса сейчас, в ХХ в. (а теперь уже и в ХХI в.) становится новым текстом, хоть и буквально совпадающим с первоисточником. Так – в предельном заострении – старая песня о главном становится новой песней о главном (хотя и о другом главном). Вся целиком – новой, хотя формально столь же всецело старой.
Стало быть, точь-в-точь в культуре не бывает? Оно саморазрушается в капризах разночтений – в этих самых почти и чуть-чуть? А идеал остается? Но так ли? Эта всесильная ренессансная варьета…
(В науках – естественных – решительно не так. Первейший признак научности – воспроизводимость эксперимента в заданных экспе-риментатором условиях. Но и здесь не повсеместно и не ежечасно. Когда речь идет о единичных явлениях (например, «земля обитаема»; или, что тоже, «только раз бывают в жизни встречи») не обязательно быть когда-нибудь повторенными, такой научный факт есть уже не факт науки, а факт культуры или факт личного существования во всей своей единственности и неповторимости. Он сам себе точь-в-точь, тождествен самому себе и в этом смысле при пристальном в него всматривании двоиться на чуть-чуть и почти, выпадая из своего точь-в-точь. Точь-в-точь – оправдание науки, но не культуры, хотя включает и науку тоже. Такая вот диалектика.)
А теперь игра со временем (пространством). С метафорой длиною в световой год, когда единицей времени измеряется парсек длиною в целую человеческую жизнь на пути туда, а потом обратно. О чем я тут? А вот о чем…
Сейчас – одноименная с книгою пьеса Хлебникова, написанная в том же 1912 г. и впервые напечатанная в книге Хлебникова же «Ряв! Перчатки. 1908–1914 гг.» в Санкт-Петербурге, в издательстве «ЕУЫ», в 1914 г. В неизданном письме к А.Крученых Хлебников изложил идею пьесы так: «Есть учение о едином законе, охватывающем всю жизнь (т. наз. Канто-Лапласовский ум). Если вставить в это выражение отрицательные значения, то все потечет в обратном порядке: сначала люди умирают, потом живут и родятся, сначала появляются взрослые дети, потом женятся и влюбляются. Я не знаю, разделяете ли вы это мнение, но для Будетлянина Мирскóнца – это как бы подсказанная жизнью мысль для веселого и острого, т. к., во-первых, судьбы в их смешном часто виде никогда так не могут быть поняты, как если смотреть на них с конца; во-вторых, на них смотрели только с начала. Итак, измерьте насмешкой разность между вашим желанием и тем, что есть, смотря от второго праха, и будет, я думаю, хорошо» [5].
Так сообразил поэт «Машину времени», представив жизненный путь Поли (это он) и Оли как со-гласную жизнь с конца, предположив, что смерть – наиболее веское доказательство того, что жизнь была. Была жизнь – перед лицом «Барышни Смерти». Жизнь во всей ее «зернистости» – мгновенных подробностях бытующего бытия – с точки зрения «второго праха». Потому что с точки зрения «первого праха» (до жизни) жизнь – лишь мечта и зыбкость. «Будетлянский» проект.
В отличие от «Мирскóнца» как книги «Мирскóнца» как пьеса сопрягает постраничные миги литографированной футуристической книги в цепь времени. И тогда – еще раз – не «Мирскóнца», а «Жизньсконца». Но от «второго праха». Но все-таки до него. И вместе с тем – в пафосе всегда затевающегося настоящего: как настоящего будущего, настоящего прошедшего, настоящего настоящего. Ясно, что «первый прах» во внимание не принят. Не взят на учет и «второй прах». (Герой пьесы Поля взят под подозрение: не умер ли? Ан нет! – не умер, а был лишь спрятан от смерти-барышни женою Олей в шкаф. Шкаф и есть начало путешествия назад – в безмятежное детство.)
Таким образом, обратно движущееся время запечетлеввает жизнь этих двоих в пределах жизни – без двух небытий сразу: меж двумя прахами – до и после. Но можно вперед, а можно и назад. С проверкою, была ли жизнь и лучшим ли образом она была. И действительно: соответствует ли в точности жизнь туда жизни оттуда? Удвоение (повторение жизни) или две жизни? Много жизней?.. Одна из них подлинная, а другая – игра. Но, может быть, жизнь-игра как настоящее настоящего – радостней, и потому – действительней?..
Но… в путь по этой жизни двоих – почти к ее началу от почти ее конца. (Еще раз: это почти – потрясающей важности, потому что в нем гениальное пушкинское – «… и тленья убежит…».)
Поля. Лошади в черных простынях, глаза грустные, уши убогие. Телега медленно движется, вся белая, а в ней точно овощ: лежи и молчи, вытянув ноги, да посматривай за знакомыми и считай число зевков у родных, а на подушке незабудки из глины, шныряют прохожие. Естественно я вскочил, – бог с ними со всеми! – Сел прямо на извозчика и полетел сюда без шляпы и без шубы, а они: «лови! лови!»
Оля. Так и уехал? Нет, ты посмотри, какой ты молодец! Орел, право – орел!
Так вот и обвел барышню-смерть вокруг пальца.
Но мало того. Надо бежать и бежать. К началу – вдоль по жизни, как вдоль по Питерской: по знакомым местам, лучшим садочкам-лесочкам. В мгновения любви и на островки счастья. Но прежде – пересидеть шухер в шкафу с платяною молью и побитой ею же шубою. Отсидеться… Все лучше, чем «… вороньей шубою на вешалке висеть»…
Начинается жизнь в обратном порядке: припоминаемая с проверкою «в натуре», и потому вновь проживаемая; только более пылко и рьяно, потому что только-только из гроба – через шкаф – к началу.
Путь к началу уже начался. К счастью детства, отрочества и юности. Оттого и в шкафу мило и любознательно: костюмчик, в коем в статские советники представляли; помятое на сукне место от звезды; венчальный убор …И в шкафу хорошо, если назад, а не вперед (ногами)…
Удрал, а его ищут. Вот уж пришли. А Оля, с перепугу: «Увезли, а он сердечный – живехонек!» Говорит правду, а ей не верят («Тронулась старуха, совсем рехнулась!»). Только притворившись спятившей, можно уберечься от того, чтобы сызнова туда… А голос в передней: «Это чудо, это, э-э, можно сказать случай!»
Случай жить! – Вопреки, вперекор, супротив… Еще один шанс: прожить жизнь еще раз. Но только… назад. Куда интересней, потому что вперед уже было.
Первая остановка по пути назад – во времени. А ели как были столетними, так столетними и остались.
Поля. … Послушай, ты не красишь своих волос?
Оля. Зачем? А ты?
Поля. Совсем нет, а помнится мне, они были седыми, а теперь точно стали черными.
И Поля тоже хоть куда: черноус, щеки – молоко и кровь, глаза – чисто огонь… Будто 40 лет сбросили.
Вот, оказывается, с какой скоростью – назад. Летят световые годы. Свет из тьмы взыгрывает.
Но по пути обратно не все точь-в-точь. Опыта больше. И потому вторая жизнь, хотя и безмятежна, но трагически безмятежна.
(Подходит Петя с ружьем и вороном в руке.)
Петя. Я ворона убил.
Оля. … Зачем?..
Петя. Он каркал надо мной.
Оля. Обедать будешь ты один сегодня. Запомни, что, ворона убив, в себе самом убил ты что-то.
Навострите уши! Вы слышите, как проза становится ритмичной, белостиховой. Дальше – больше. Проза стиховеет – молодеет речь, потому что поэзия изначальней, проникновенней: убить живое – самоубийственное дело. Так говорит Оля, имея опыт жизни туда и применяя его на пути обратном. Проживается прежняя (?) жизнь (обратно). Та же, да не та же. Как определяют синонимы языковеды. Удвоение жизни? Нет! Наполнение прежней пережитым в первый раз. Жизнь как жизнь впервые не повторена. Улучшенная, но копия или не копия вовсе? Печально оттого, что невпопадно, как клонированная овца.
Вот и дочь ихняя. Надюша или Нинуша, или просто Нина? То Надюша, а то вдруг Нинуша. Опять не точь-в-точь. И это уже в главном. Имя должно быть неколебимо. Но и оно – видишь как…
Еще остановка. Лодка. Река.
Поля. …Лица увидим свои в веселых речных облаках, пойманных неводом вод, упавших с далеких небес; и шепчет нам полдень: «О, дети!» Мы, мы – свежесть полночи.
Ритм все более формирует речь, съединяя небо с землею (=водою).
Еще остановка. Поля идет с урока греческого.
Оля. Сколько?
Поля. Кол, но я, как Муций и Сцевола, переплыл море двоек и, как Манлий, обрек себя в жертву колам, направив их в свою грудь.
Оля. Прощай.
Следующая – конечная – остановка. Незамутненное детство, уже неспособное видеть и слышать впервые, потому что жизнь, подсмотренная с конца, не стала все-таки жизнью с начала: во-первых, не совпали; во-вторых, не ново, потому что не впервые. Зато вторично прожита в уме и в памяти первой. И притом по-другому вторично. Не книгой «Мирскóнца», а жизнью «Жизньсконца». Лишь конец и начало (=начало и конец) совпали: (Поля и Оля с воздушными шарами в руке, молчаливые и важные, проезжают в детских колясках). А между: не только Надюша (Нинуша), но даже и Муций Сцевола раздвоились на Сцеволу и Муция (как только могут Брешко-Брешковская, Сухово-Кобылин и Понтий Пилат).
Испытания мира книгой (с конца) и жизни (тоже с конца) сценической жизнью провалены. Зато представлены новые возможности жить в игре – увлекательной и полной всяческих эвристик, коих в историческом времени, слава богу, немало.
«Примитивная» палиндроматика восстанавливает пафос точь-в-точь как чаяние к божественному замыслу: шалаш и кабак, анна и алла… Но стоит только появиться пусть даже синтаксическому чуть-чуть, является фундаментальное разноречие исходного культурного замысла. Вот с виду вполне традиционный Александр Аронов и его «Пророк» (№ 3) – вслед за Пушкиным и Лермонтовым:
Он жил без хлеба и пощады.
Но, в наше заходя село,
Встречал он, как само тепло,
Улыбки добрые и взгляды,
И много легче время шло,
А мы и вправду были рады –
Но вот зеркальное стекло:
А мы и вправду были рады,
И много легче время шло,
Улыбки добрые и взгляды
Встречал он как само тепло,
Но в наше заходя село,
Он жил без хлеба и пощады.
Зеркальная изомерия? Почти… Потому что по пути назад пропала одна запятая (после слова взгляды). А из-за нее одной – маленькой – возник прямо противоположный смысл. По одной колее и даже навстречу друг другу, но… разъехались. И село не узнало своего пророка. Не накормило. Не обогрело… И Мирсконца цокает все глуше. Хоть и слышен еще пере-стук, пере-звяк, пере-звон…
Неужели музыка оборвется в молчь речи? Но молчь, слава богу (и мы точно теперь это знаем) полнится разно-голосием (разно-гласием?) Мира начального.
Метафора палиндромного синтаксиса… А как обстоят дела с просто метафорой – переносом чего-нибудь из точки А в точку Б? По горизонтали или вертикали – не важно. Важно, что свойства переносимого чуточку изменились, взорвав лелеемое точь-в-точь, а с ним и переиначив исходный смысл, обеспечив другую (=новую) жизнь исконно поэтического.
Но сначала о целомудренной прикровенности речи-к-возбуждению без бешенств и взломов. Подобно есенинскому – «…пусть не смог я двери отпереть…» Но обратиться к пушкинскому стиху будет все же лучше, хотя бы потому, что изначальней. Таинственней, и потому возбудительней:
«Пусть бедный прах мой здесь же похоронят… // Там – у дверей – у самого порога, // Чтоб камня моего могли коснуться // Вы легкою ногой или одеждой, // Когда сюда, на этот гордый гроб // Пойдете кудри наклонять и плакать».
Так уничижительно-гордынно, но и высоко поэтически – трогательно-соблазнительно – кадрит, так сказать, безутешную Анну Дон Гуан на фоне каменной статуи мужа – командора. Без пяти минут его гостя. Каменного. Ее же, Донны Анны, прельщениями, задрапированными ниспадающими плачущими кудрями, до поры закрывшими прекрасное ее лицо. В смущающей душу сшибке разновекторно устремленных (или неустремленных) глаголов: наклонять и плакать… В эротической сшибке. А за печалью волос – планета Лицо женщины Анны с гордым лбом сферической ясности.
Но почему не гордый лоб, о котором и речи нет, а как раз гордый гроб? Не потому ли, что гроб не проявлено ждет рифмы лоб? А вот уж лоб просто- таки обязан быть банально гордым. Но… не банальный звук – гордый гроб – преодолевает привычный смысл, сексуально маня в сокрытую до поры тайну: в подкожье апельсина, который надо украсть – со взломом, но чтобы было как бы добровольно. Дерзко и нежно.
А через сто лет почти обычное: «Эти гордые лбы венчианских мадонн» у русских крестьянок (Дм. Кедрин).
Но и с имитацией (точь-в-точь – spécialité de la maison) честного в профессии иконописца-копииста – не слава богу. Имитации тоже точь-в-точь не бывает. Не оттого ли явление Рублева – Тарковского? Именно оттого…
Но даже и церковный ритуал (чин отпевания, например) этого не избежал. Помню, хоронили православного поэта Яна Гольцмана. Отпевали его в церкви св. Козьмы и Домиана (рядом с рестораном «Арагви» и напротив Юрия Долгорукого). Службу вел, кажется, отец Георгий Чистяков, ученик Александра Меня. Он дружил с Яном, и потому не мог скрыть своих чувств к нему, а должен был скрыть, зная о равенстве всех перед Богом, а значит и Яна. Но не мог скрыть. И это все почувствовали – и верующие и атеисты. И случилось вот что: как-то само собою чин отпевания в нарушение всех канонов перешел там же, в церкви, в гражданскую панихиду по Яну Гольцману – поэту. Учитель Мень, я думаю, одобрил бы это. Ритуал в нарушение своего точь-в-точь стал культурой памяти – для каждого личной, а не только соборной.
Но довольно примеров. Очь-в-ночь… Такое вот астигматическое зрение культуролога поневоле.
А теперь, как у меня заведено, закончу стихотворением «Сыч» собственного изготовления, имеющим, как кажется, отношение к теме:
Живописуя лживопись сплеча –
Автопортретно, моментально, живо,
Из зазеркалья вытащил Сыча.
Он вышел элегантно и красиво.
И, будучи внимательным Сычом,
Как что, когда и где в известном шоу,
Он говорил, прикинув что почем,
Почти как Бог: «И это хорошоу».
Тот Сыч был я, что ясного ясней,
Я – так, а вы рисуйте лебедей,
Синичек, жаворонков, розмаришек,
На кисть берите промельки стрижей,
Добавьте в акву радуги излишек,
Цедите капли масляных основ
Для клейких листьев медленного лета,
Цветы лепите только из мазков,
Пишите письма в жанре «без ответа»:
НРЗБ «…в последний раз зову…»
«…и не люблю…» (надежда вновь угасла)
Зачеркнуто «…я вас…» подчеркнуто «…возму…»
Картина жизни. Театральный задник. Масло.
Рассказывает старый Воробей:
«Сыч охраняет полночь от теней,
Овсянка, коноплянка, соловей
Заключены в багеты из металла…»
(Сдадим их в краеведческий музей.)
И только стая легких времирей
Дождем метеоритным просияла.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Мандельштам О.Э. Утро акмеизма // Соч.: в 2 т. М., 1990. Т. 2. Проза. С. 142.
[2] Манн Т. Иосиф и его братья: в 2 т. М., 1968. Т. 2. С. 314.
[3] Там же. С. 826.
[4] Манн Т. Указ. соч. Т. 1. С. 698.
[5] Частное собрание. Цит. по: Хлебников В. Творения. М., 1986. С. 689.
© Рабинович В.Л., 2010
Статья поступила в редакцию 15 июля 2010 г.
Рабинович Вадим Львович,
доктор философских наук, кандидат химических наук, профессор,
заведующий сектором «Языки культур»
Российского института культурологии (Москва)
e-mail: rabinovich@mail.ru
Наверх